Родари Джанни. Джельсомино в Стране Лгунов: глава 6-10

Глава шестая
в которой вы услышите неудачную речь и увидите, как Цоппино попадает в плен

 

Рано утром котенка разбудил шум водопада.

«Неужели, шока я спал, началось наводнение?» – в тревоге подумал Цоппино.

Он взглянул вниз и увидел, что вся площадь запружена народом. И без долгих раздумий было ясно, что всех этих людей привела сюда надпись на стене королевского дворца:

 

КОРОЛЬ ДЖАКОМОНЕ НОСИТ ПАРИК!

 

В Стране Лгунов любая, даже самая крохотная правда производила столько же шума, как и взрыв бомбы. На площадь со всех сторон стекался народ, привлеченный шумом и хохотом. Люди думали поначалу, что объявлено какое‑нибудь празднество.

– Что случилось? Мы победили в какой‑нибудь войне?

– Нет! Гораздо важнее!

– У его величества родился наследник?

– Да нет! Еще лучше.

– Неужели отменили налоги?

Наконец, прочтя надпись, сделанную Цоппино, вновь прибывшие тоже начинали смеяться. Выкрики и хохот разбудили короля Джакомоне. В своей фиолетовой ночной рубашке его величество подбежал к окну и потер от радости руки:

– Вот это да! Вы только посмотрите, как меня любит мой народ! Люди собрались на площади, чтобы пожелать мне доброй ночи. Эй, придворные, камергеры, адмиралы! Быстрее, быстрее подайте мантию и скипетр! Я хочу выйти на балкон и произнести речь!

Но придворные не очень‑то разделяли его восторги.

– Пусть кто‑нибудь сначала выяснит, что там происходит!

– Ваше величество, а что, если там революция?

– Ерунда! Вы что, не видите, как они веселятся?…

– Видать‑то вижу. Вот только почему они веселятся?…

– Это яснее ясного: потому что я сейчас произнесу речь! Где мой секретарь?

– Я здесь, ваше величество!

Секретарь короля Джакомоне всегда носил под мышкой толстую черную папку, полную готовых речей. Тут были речи на любую тему: поучительные, трогательные, развлекательные, и все они, от первой до последней, были лживы.

Секретарь раскрыл папку, вытащил толстую пачку листков и прочел:

– «Речь о выращивании макарон».

– Нет, нет, только, пожалуйста, без съестного! Чего доброго, мои подданные еще захотят есть и будут слушать меня без всякой охоты.

– «Речь об изобретении качалок»… – предложил секретарь.

– Эта, пожалуй, сойдет. Всем известно, что качалки изобрел я. Пока я не стал королем, ни одна качалка в государстве не качалась.

– Ваше величество, есть еще «Речь о цвете волос».

– Великолепно! Вот это как раз то, что нужно! – воскликнул Джакомоне и погладил свой парик.

Он схватил бумагу с текстом речи и выбежал на балкон.

При его появлении раздался какой‑то шум, который можно было принять и за рукоплескания, и за еле сдерживаемый смех. Подозрительные придворные решили, что это смех, и стали еще подозрительнее. Но сам Джакомоне был уверен, что это аплодисменты. Он поблагодарил подданных ослепительной улыбкой и начал свою речь.

Если б вы прочли ее в том виде, в каком она была произнесена, вы бы не поняли ни слова, потому что все в этой речи было вывернуто наизнанку. Я перевел ее для вас на обыкновенный язык, когда выслушал рассказ Джельсомино.

Король Джакомоне сказал примерно следующее:

– Что такое голова без волос? Это сад без цветов!

– Браво! – закричали в толпе. – Что верно, то верно! Это правда!

Слово «правда» заставило насторожиться даже самых простодушных придворных. Но Джакомоне как ни в чем не бывало спокойно продолжал:

– Пока я не стал вашим королем, люди в отчаянии рвали на себе волосы. Жители страны лысели один за другим, и парикмахеры оставались без работы.

– Браво! – крикнул кто‑то. – Да здравствуют парики и парикмахеры!

На минуту Джакомоне смутился. Намек на парики вызвал в нем некоторое беспокойство. Но он быстро отогнал подозрения и продолжал:

– А сейчас, граждане, я расскажу вам, почему оранжевые волосы красивее зеленых…

Но тут какой‑то запыхавшийся придворный потянул Джакомоне за рукав и шепнул на ухо:

– Ваше величество, произошли ужасные события!

– Ну, говори!

– Пообещайте раньше, что вы не прикажете отрезать мне язык, если я скажу вам правду!

– Обещаю!

– Кто‑то написал на стене, что вы носите парик! Над этим люди и смеются!

От удивления король лгунов выпустил из рук свою речь. Листы бумаги поплавали над толпой и наконец угодили в руки мальчишек. Если б королю сообщили, что горит его дворец, он не пришел бы в большую ярость. Он приказал полицейским очистить площадь и немедленно отрезать язык придворному, принесшему роковое известие. Бедняга в спешке попросил, чтобы ему оставили язык, но совсем забыл, что надо было просить не отрезать ему носа. Вспомни придворный об этом, он, самое большое, лишился бы носа, зато язык сохранился бы в целости.

Но на этом Джакомоне не успокоился. По всему королевству было объявлено, что сто тысяч фальшивых талеров получит тот, кто укажет человека, оскорбившего его величество. На площади перед дворцом, возле самой колонны, воздвигли гильотину, чтобы отсечь голову автору дерзких надписей.

– Мама дорогая! – воскликнул Цоппино, сидя на самом верху колонны, и покрутил шеей. – Не знаю, как на языке лгунов сказать «страх», но если для этого употребляют слово «храбрость», то я чувствую себя храбрым как лев…

Из осторожности он целый день просидел в своем или, вернее, на своем убежище. К вечеру, когда уже можно было не так опасаться каких‑либо неприятностей, Цоппино соскользнул с колонны, предварительно осмотревшись по сторонам раз пятьдесят. Когда он коснулся земли, его задние лапы хотели было побежать, но передняя лапа вдруг опять стала невыносимо чесаться.

– Ну вот, опять начинается, – пробормотал Цоппино. – Думаю, что освободиться от этого зуда можно лишь одним способом: надо написать что‑нибудь обидное для короля Джакомоне. Видно, если ты родился нарисованным на стене, тебе всю жизнь суждено и самому писать да рисовать. Правда, поблизости нет ни одной стены… А, была не была, напишу вот здесь!

И своей красной меловой лапкой он написал прямо на ноже гильотины:

 

 

ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ЛЫС, И ЭТО – ЧИСТАЯ ПРАВДА!

 

Зуд прошел, но Цоппино с беспокойством заметил, что лапка укоротилась чуть ли не на целый сантиметр.

«У меня и так не хватает одной лапки, – в тревоге подумал он. – Если я истрачу вторую на свои литературные упражнения, как же я буду ходить?»

– Ну пока что тебе помогу я! – раздался за его спиной чей‑то голос.

Будь это только голос, Цоппино мог бы задать стрекача. Но у обладателя голоса оказалась еще и пара крепких рук, которые цепко ухватили его. Голос и руки принадлежали пожилой синьоре двухметрового роста, тощей и суровой…

– Тетушка Панноккья!

– Я самая, – прошипела старая синьора. – И тебе придется отправиться со мной. Я покажу тебе, как воровать ужин у моих котов и писать мелом на стенах!

Цоппино безропотно дал завернуть себя в плащ, тем более что в воротах дворца появились двое полицейских.

«Хорошо еще, что тетушка Панноккья пришла раньше, – подумал Цоппино. – Лучше угодить в ее плащ, чем в лапы Джакомоне».


Глава седьмая
в которой Цоппино дает уроки мяуканья

 

Тетушка Панноккья принесла Цоппино домой и пришила его к креслу. Да, да, взяла нитку с иголкой и пришила, точно он был рисунком для вышивания. А прежде чем отрезать нитку, она сделала двойной узел, чтобы не разошелся шов.

– Тетушка Панноккья, – сказал Цоппино, стараясь видеть во всем только веселую сторону, – вы бы хоть взяли голубую нитку, она больше идет к моей расцветке! Эта оранжевая просто ужасна: она напоминает парик короля Джакомоне.

– Не будем говорить о париках, – отвечала тетушка Панноккья, – гораздо важнее, чтобы ты сидел смирно и не улизнул от меня, как вчера вечером. Такие звери, как ты, встречаются не часто, а от тебя я жду многого.

– Я самый обыкновенный котенок, – скромно заметил Цоппино.

– Ты котенок, который мяукает, а в наши дни таких раз‑два и обчелся. Все коты стали лаять, как собаки, и, конечно же, у них ничего не выходит, потому что родились они не для этого. Я же люблю кошек, а не собак. У меня семь котов. Они спят на кухне под умывальником. И всякий раз, когда они раскрывают рот, я готова выгнать их на улицу. Я много раз пыталась научить их мяукать, но они совершенно не слушаются меня. Наверное, не верят, что так надо.

Цоппино почувствовал симпатию к этой старой синьоре, которая, несомненно, спасла его от полицейских и которой, видимо, здорово надоели лающие коты.

– Как бы там ни было, – продолжала тетушка Панноккья, – котами мы займемся завтра. На сегодня у нас есть дела поважнее.

Она подошла к небольшому шкафчику и достала из него книгу. Цоппино успел прочесть заголовок. Книга называлась «Трактат о чистоте».

– А теперь, – заявила тетушка Панноккья, удобно устроившись в кресле напротив Цоппино, – я прочитаю тебе эту книгу от первой главы до последней.

– Сколько же в ней страниц, тетушка Панноккья?

– Не так уж много. Всего восемьсот двадцать четыре, включая оглавление, чтение которого мы отложим на завтра… Итак, «Глава первая. Почему не следует писать на стенах свое имя. Имя – вещь важная. Именем нужно дорожить, оно дается не для того, чтобы швыряться им направо и налево. Нарисуйте красивую картину, и тогда вы можете поставить под ней свою подпись. Сделайте хорошую статую, и на ее пьедестале ваше имя будет как нельзя более кстати. Придумайте новую машину, и вы с полным правом можете назвать ее своим именем. Только те люди, которые не делают ничего полезного, пишут свое имя на заборах и стенах, потому что больше им некуда его поставить…»

– Я согласен с этим, – заявил Цоппино. – Но ведь я писал на стенах не свое имя, а имя короля Джакомоне.

– Молчи и слушай! «Глава вторая. Почему не нужно писать на стенах имена своих друзей…»

– У меня есть только один друг, – сказал Цоппино, – но теперь я потерял его. Я не хочу слушать эту главу, она слишком грустная…

– Хочешь или не хочешь, а придется слушать, потому что тебе все равно даже не пошевелиться.

Но в эту минуту зазвонил звонок, и тетушка Панноккья встала, чтобы открыть дверь. Вошла девочка лет десяти. О том, что это девочка, можно было догадаться только по ее прическе – пучок волос наподобие конского хвоста, собранный на затылке. А одета она была совсем как мальчишка: на ней были спортивные брюки и клетчатая рубашка.

– Ромолетта! – воскликнул Цоппино вне себя от изумления.

Девочка смотрела на него, словно хотела что‑то припомнить.

– Где мы с тобой встречались?

– Как это – где? Ведь я могу назвать тебя чуть ли не своей мамой! Тебе ничего не напоминает моя расцветка?

– Она напоминает мне кусочек мела, который я взяла однажды в школе…

– Взяла? – спросила тетушка Панноккья, – А учительнице ты об этом сказала?

– Не успела, – объяснила Ромолетта. – Как раз в это время прозвенел звонок на большую перемену.

– Превосходно, – сказал Цоппино, – можно сказать, что я сын этого самого школьного мелка. Поэтому‑то я и родился таким образованным котенком: говорю, читаю, пишу, да еще и устный счет знаю. Конечно, нарисуй ты меня со всеми четырьмя лапками, я был бы тебе еще больше благодарен, но я и так очень доволен.

– Я тоже очень рада тебя видеть, – улыбнулась Ромолетта. – У тебя, наверное, есть что рассказать.

– Все довольны, кроме меня, – вмешалась тетушка Панноккья. – Насколько я понимаю, вам обоим невредно послушать, что написано в этой книге. Ромолетта, садись сюда.

Девочка подвинула кресло и, скинув туфли, уютно устроилась в нем. Тетушка Паннокхья принялась читать третью главу, в которой объяснялось, почему не следует писать на стенах слова, оскорбительные для прохожих.

Цоппино и Ромолетта слушали ее с большим вниманием. Цоппино – потому что был пришит и ничего другого ему не оставалось, а Ромолетта – потому что явно чего‑то ждала, об этом можно было догадаться по ее плутоватому личику.

Дойдя до десятой главы, тетушка Панноккья стала позевывать. Сперва она зевала раза два на каждой странице, потом зевки стали учащаться: три на страницу, четыре, потом по зевку на каждые две строчки… по зевку на строчку… по зевку на каждое слово… Наконец последний зевок, который был продолжительнее всех прочих, и, когда рот доброй синьоры закрылся, вместе с ним закрылись и ее глаза.

– Вот всегда так, – сказала Ромолетта, – дойдет до половины книги и засыпает.

– Неужели нужно ждать, пока она проснется? – спросил Цоппино. – Она пришила меня до того крепко, что, захоти я зевнуть, я бы не мог открыть рта. А ведь мне нужно разыскать друга, которого я не видел со вчерашнего вечера.

– Положись на меня, – сказала Ромолетта.

Она взяла маленькие ножницы и осторожно разрезала нитки, которыми был пришит котенок. Цоппино потянулся, спрыгнул на пол, походил взад‑вперед, разминая затекшие лапы, и наконец с удовольствием вздохнул.

– Скорее, – шепнула Ромолетта, – идем через кухню!

В кухне была кромешная тьма, и только в одном углу, примерно там, где висел умывальник, блестело четырнадцать зеленых огоньков.

– Я чувствую кошачий запах, – сказал Цоппино, – точнее, я чувствую запах семерых котов.

– Это тетины коты.

Со стороны умывальника донеслось веселое фырканье.

– Братец, – сказал какой‑то голос, – ты, видно, не только хром, но и слеп! Не видишь, что ли? Ведь мы такие же собаки, как и ты!

– Опять мне попались коты‑лгуны! – воскликнул Цоппино, не на шутку рассердившись. – Ваше счастье, что мне некогда, а то бы вы познакомились с моими когтями и живо бы научились мяукать. И тетушка Панноккья мне только спасибо сказала бы.

– Гав! Гав! – хором возмутились все семеро котов.

Цоппино прихрамывая прошелся по кухне и свернулся клубком под самым носом у своих единоплеменников.

– Мяу! – с вызовом произнес он. Семеро котов были задеты за живое.

– Слышали? – сказал самый маленький котенок. – Он умеет мяукать!

– Да, и для собаки совсем неплохо.

– Мяу! – повторил Цоппино. – Мяу, мяу, мяу!

– Он, наверное, работает звукоподражателем на радио, – предположил самый старый кот. – Не обращайте на него внимания. Он просто напрашивается на аплодисменты.

– Мяу! – снова сказал Цоппино.

– По правде говоря, – пробормотал другой кот, – я бы тоже хотел помяукать. Если хотите знать, мне надоело лаять. Каждый раз, когда я лаю, меня охватывает такой страх, что шерсть становится дыбом.

– Глупышка, – сказал Цоппино, – чего же ты пугаешься? Что ты кот, а не собака?

– Пожалуйста, без оскорблений! Хватит с нас и того, что мы тебя слушаем. Еще неизвестно, кто ты такой.

– Я такой же кот, как и вы!

– Собака ты или кот, а помяукать я бы не отказался.

– А ты попробуй! – не отставал Цоппино. – Тебе понравится! Во рту станет сладко, как…

– Как от молока, что дает нам тетушка Панноккья?

– Во сто раз слаще!

– Пожалуй, я бы попробовал… – сказал самый маленький котенок.

– Мяу, мяу, мяу! – соблазнял их Цоппино. – Смелее, братцы коты, учитесь мяукать!

И тут Ромолетта, хохотавшая до слез, вдруг услышала, как самый маленький котенок робко мяукнул. Второй кот поддержал его, затем к ним присоединился третий кот. И вскоре уже все семеро котов тетушки Панноккьи замяукали, словно семь расстроенных скрипок, а Цоппино громче всех.

– Ну как?

– И в самом деле сладко!

– Слаще, чем молоко с сахаром!

– Тише! – вмешалась Ромолетта. – Еще разбудите тетушку Панноккью. Пойдем, Цоппино!

Но было уже поздно. Тетушка Панноккья проснулась и уже стояла в дверях кухни. Щелкнул выключатель, и все увидели счастливое, мокрое от слез лицо старой синьоры.

– Кисаньки вы мои! Наконец‑то! Наконец‑то замяукали!

Цоппино и Ромолетта были уже во дворе. А семеро котов сначала растерялись, не понимая, что означают два ручейка, текущие по щекам тетушки Панноккьи, а потом замяукали еще громче и один за другим выскочили на улицу.

Тетушка Панноккья, утирая слезы, вышла вслед за ними.

– Умницы! Вот умницы! – повторяла она в волнении.

И коты отвечали ей:

– Мяу!

Но был у этого редкостного спектакля еще один никому не видимый зритель, синьор Калимеро, хозяин дома. Чтобы получать с жильцов побольше денег, жадный синьор сдавал внаем весь дом до последней комнаты, а сам ютился на чердаке. Не раз Калимеро запрещал тетушке Панноккье держать в доме животных, но старая синьора, разумеется, не обращала на это никакого внимания.

– Я плачу за квартиру, – говорила она, – и плачу немало! Поэтому я могу приглашать к себе кого угодно!

Добрую часть своего времени синьор Калимеро проводил у окошечка на чердаке, подсматривая, что делают другие. Поэтому‑то он и увидел в этот вечер котов, услышал, как они мяукают и как тетушка Пан‑ноккья громко хвалит их за это, без конца повторяя:

– Вот умницы! Вот молодцы!

– Дожили! – возмутился Калимеро, потирая руки. – Вот зачем эта старая ведьма шатается по городу и подбирает бездомныx котов. Она учит их мяукать! На этот раз я покажу ей! А сообщу об этом кому следует!

Он закрыл окошечко, взял перо, бумагу, чернила и написал:

«Синьор главный министр! Происходят неслыханные вещи, подвергающие терпение горожан тяжелым испытаниям. Синьора тетушка Панноккья сделала то‑то и то‑то, и так далее и тому подобное».

И подписался: «Друг лжи».

Он вложил письмо в конверт и побежал опустить его в почтовый ящик.

А возвращаясь домой, он, словно на беду, увидел и Цоппино с Ромолеттой, которые проделывали то, за что тетушка Панноккья прочла бы им еще десяток глав из своей книги.

Цоппино, как вы уже знаете, время от времени испытывал невыносимый зуд в передней лапке, избавиться от которого он мог, лишь написав что‑нибудь на стене. И в этот момент он как раз «лечил» свою лапку, а Ромолетта смотрела на него с завистью, потому что в кармане у нее не было ни кусочка мела. И никто из них не заметил Калимеро.

Он же, едва увидев их, сразу заподозрил что‑то неладное. Он притаился в подворотне и смог таким образом безо всяких помех прочесть новое заявление Цоппино, которое гласило:

 

В ТОТ ДЕНЬ, КОГДА КОШКИ НАЧНУТ МЯУКАТЬ, КОРОЛЮ ДЖАКОМОНЕ НЕСДОБРОВАТЬ!

 

Не успели Цоппино и Ромолетта уйти, как Калимеро, потирая руки, побежал домой и настрочил министру еще одно письмо:

 

«Ваше превосходительство! Спешу донести вам, что авторы оскорбительных для нашего королевства настенных надписей живут у синьоры тетушки Панноккьи. Это ее племянница Ромолетта и одна из тех собак, которых она держит у себя, чтобы вопреки всем законам нашей страны обучить их мяуканью. Уверен, чтобы соблаговолите пожаловать мне обещанное вознаграждение в сто тысяч фальшивых талеров.

Калимеро Денежный Мешок».

 

Тем временем в соседнем переулке Цоппино озабоченно рассматривал свою лапку, которая опять заметно укоротилась.

– Нужно найти какой‑нибудь другой способ письма, иначе у меня скоро останется только две лапки, – вздохнул он.

– Подожди‑ка, – воскликнула Ромолетта, – как же я раньше не догадалась! Тут по соседству живет один художник. Его комнатка на чердаке никогда не закрывается на замок, потому что художник беден и не боится воров. Ты можешь пойти к нему и взять в долг какой‑нибудь тюбик с краской или даже целую коробку. Пойдем, я покажу тебе дорогу, а потом вернусь домой, иначе тетушка Панноккья будет беспокоиться.


Глава восьмая
в которой знаменитый художник Бананито оставляет кисти и берется за нож

 

В тот вечер художнику Бананито, что означает маленький банан, никак не удавалось заснуть. Он сидел один‑одинешенек у себя на чердаке, смотрел на свои картины и грустно думал: «Никуда‑то они, к сожалению, не годятся. В них явно чего‑то не хватает. И если б не это „что‑то", они были бы просто великолепны. Но чего именно в них не хватает? Вот загвоздка…»

В этот момент в окне появился Цоппино – он только что проделал изрядный путь по крышам, рассчитывая войти в дом именно таким путем, чтобы не беспокоить хозяина.

«О, да мы еще не спим! – мяукнул он про себя. – Придется подождать. Художник о чем‑то задумался – не буду мешать ему. А потом, когда он заснет, я возьму у него в долг немного красок, так тихо, что он даже

не заметит».

И он принялся разглядывать картины Бананито. То, что он увидел, необычайно поразило его.

«По‑моему, – размышлял он, – на этих картинах что‑то лишнее. Не будь здесь лишнего, это были бы вполне приличные картины. Но что же на них лишнее? Пожалуй, слишком много ног! У этой лошади, например, целых тринадцать! Подумать только – а у меня всего три… Кроме того, здесь слишком много носов: на том портрете, например, сразу три носа! Не завидую я этому синьору: если он схватит насморк, ему потребуется три носовых платка… Но художник, кажется, собирается что‑то делать…»

Бананито действительно поднялся со скамейки. – Может быть, добавить зеленых тонов?… – размышлял он вслух. – Да, да именно зеленого здесь и не хватает!

Он взял тюбик, выдавил краску на палитру и принялся класть зеленые мазки на все картины. Он выкрасил в зеленый цвет и лошадиные ноги, и носы синьора на портрете, и даже глаза какой‑то синьорины на другой картине, причем глаз у нее было целых шесть – по три на каждой стороне лица.

Потом Бананито отступил на несколько шагов и прищурился, чтобы лучше рассмотреть результаты своей работы.

– Нет, нет, – вздохнул он, – видимо, дело в чем‑то другом. Картины, как были, так и остались плохими.

Цоппино, сидевший на подоконнике, не услышал этих слов, зато увидел, как Бананито грустно качает головой.

«Могу поклясться, что он недоволен, – решил Цоппино, – не хотел бы я оказаться на месте этой шестиглазой синьорины. Когда у нее ослабнет зрение, ей не хватит денег на очки…»

Бананито между тем взял тюбик с другой краской, выдавил ее на палитру и снова стал наносить мазки на свои картины, прыгая вокруг них, словно кузнечик.

– Желтого!… – бормотал он. – Готов держать пари, что здесь мало желтого!

«Вот беда! – подумал Цоппино. – Сейчас он устроит из своих картин яичницу…»

Но тут Бананито бросил на пол палитру и кисть, стал в ярости топтать их ногами и рвать на себе волосы.

«Если он и дальше будет продолжать в таком же духе, – мелькнуло у Цоппино, – то станет как две капли воды похож на короля Джакомоне. Наверное, надо успокоить его… А вдруг он обидится? Да и кому нужны кошачьи советы. К тому же, чтобы понять их, надо знать кошачий язык…»

Бананито наконец сжалился над своими волосами.

– Хватит, – решил он. – Возьму‑ка я на кухне нож и изрежу все эти картины на мелкие кусочки. Видно, не родился я художником…

Кухней у Бананито назывался маленький столик, приютившийся в углу комнаты. На нем стояли спиртовка, старый котелок, сковородка, тарелка, лежали вилки, ложки и ножи. Столик стоял у самого окна, и Цоппино пришлось спрятаться за цветочный горшок, чтобы художник не увидел его. Но даже если б котенок не спрятался, Бананито все равно не заметил бы его, потому что в глазах у него стояли крупные, как орех, слезы.

«Что он собирается делать? – думал Цоппино. – Берет ложку… Наверное, проголодался. Нет, кладет ложку и хватается за нож… Дело принимает опасный оборот. Уж не собирается ли он кого‑нибудь убить? Кого‑нибудь из своих критиков… Откровенно говоря, ему бы следовало радоваться, что его картины так ужасны. Ведь когда они попадут на выставку, люди не смогут сказать правды, все станут называть их великолепными, и он заработает кучу денег».

Пока Цоппино размышлял об этом, Бананито разыскал точильный камень и принялся точить нож.

– Я хочу, чтобы он был острым, как бритва! Тогда от моих произведений не останется и следа!

«Если он решил кого‑нибудь убить, – соображал Цоппино, – то, видно, хочет, чтобы удар был смертельным. Позвольте, позвольте… А если он задумал покончить с собой?! Нужно что‑то делать… Надо что‑то предпринять!… Нельзя терять ни минуты! Если в свое время гуси спасли Рим, по почему бы хромому котенку не спасти отчаявшегося художника?»

И наш маленький герой, громко мяукая, спрыгнул на пол.

В ту же минуту распахнулась дверь и в комнату к художнику влетел запыхавшийся, вспотевший, покрытый пылью… Угадайте кто?

– Джельсомино!

– Цоппино!

– Как я рад, что снова вижу тебя!

– Ты ли это, мой дорогой Цоппино?

– Не веришь, так пересчитан мои лапы!

И на глазах у ошеломленного художника Джельсомино и Цоппино стали обниматься и плясать от радости.

Каким образом наш певец попал на чердак к художнику и почему это случилось как раз в данную минуту – обо всем этом вы узнаете дальше.


Глава девятая
в которой Джельсомино поет сначала в подвале, а потом в гостях у директора городского театра

 

Джельсомино, как вы помните, заснул в погребе прямо на куче угля. По правде говоря, постель эта была не слишком удобной, но когда люди молоды, они не обращают внимания на неудобства. И хотя острые куски угля впивались ему в ребра, это не помешало Джельсомино крепко спать и видеть сны один лучше другого.

Во сне Джельсомино принялся напевать. У некоторых людей бывает привычка во сне разговаривать. У Джельсомино была привычка во сне петь. Когда же он просыпался, то ничего не помнил. Наверное, его голос выкидывал с ним такие шутки в отместку за молчание, к которому хозяин принуждал его днем. Вполне возможно, что таким образом голос вознаграждал себя за все те случаи, когда Джельсомино не разрешал ему вырываться на волю.

Как бы там ни было, своим пением во сне Джельсомино перебудил полгорода.

Из окон стали высовываться возмущенные горожане:

– Куда смотрит полиция? Неужели никто не может заставить замолчать этого пьянчугу?

Полицейские между тем обшарили все улицы, но так и не нашли никого.

Тем временем проснулся и директор городского театра, который жил на другом конце города, километрах в десяти от подвала, где спал Джельсомино.

– Какой необыкновенный голос! – воскликнул он. – Вот это настоящий тенор! Интересно, откуда он взялся? Ах, если б мне удалось заполучить его, мой театр ломился бы от публики! Этот человек мог бы спасти меня!

Надо сказать, что театр в этом городе переживал тяжелые времена и был накануне полного краха. Певцов в Стране Лгунов было не так уж много, и все они считали, что петь нужно как можно хуже. И вот почему: когда они пели хорошо, публика кричала: «Убирайся вон! Хватит выть!» А если они пели плохо, публика приходила в восторг и восклицала: «Браво! Брависсимо! Бис!» И певцы, разумеется, старались петь как можно хуже, лишь бы услышать восторженные возгласы и аплодисменты публики.

Директор театра поспешно оделся, вышел на улицу и направился к центру города, откуда, как ему показалось, доносился голос. Однако ему пришлось порядком помучиться, прежде чем он добрался до цели.

– По‑моему, он поет в этом доме, – говорил он. – Готов поклясться, что голос доносится вон из того окошка наверху…

Часа два носился директор театра по городу в поисках необыкновенного певца. Наконец, полумертвый от усталости, уже готовый отказаться от дальнейших поисков, он набрел на подвал, в котором спал Джельсомино. Можете себе представить, как он удивился, когда при слабом свете своей зажигалки увидел, что обладатель необыкновенного голоса – паренек, спящий на куче угля.

«Если он во сне поет так хорошо, что же будет, когда он проснется? – подумал директор театра, потирая руки. – По всему видно, этот парень и не подозревает, что его горло – это настоящие золотые россыпи. Я стану при них единственным рудокопом и составлю себе состояние, не ударив пальцем о палец».

Он разбудил Джельсомино и представился:

– Меня зовут маэстро Домисоль. Чтобы разыскать тебя, я прошел пешком десять километров. Завтра же вечером ты непременно должен петь в моем театре! А теперь вставай и пойдем ко мне домой репетировать.

Джельсомино пытался было отказаться. Он твердил, что хочет спать, но маэстро Домисоль пообещал уложить его на двуспальную кровать с пуховым одеялом. Джельсомино заикнулся было, что никогда не учился музыке, но маэстро стал клясться, что с таким голосом, как у него, нет нужды разбираться в нотах.

Между тем голос Джельсомино тоже решил не теряться: «Смелее! Разве ты забыл, что хочешь стать певцом? Соглашайся! Может быть, это принесет тебе счастье».

Маэстро Домисоль положил конец разговорам, решительно взял Джельсомино за руку и силой потащил его за собой. Он привел его к себе домой, сел за пианино, взял несколько аккордов и приказал:

– Пой!

– Может быть, лучше открыть окна? – робко предложил Джельсомино.

– Нет, нет, я не хочу тревожить соседей.

– А что петь?

– Что хочешь… Какую‑нибудь песенку… Ну хотя бы из тех, что поют у тебя в деревне…

Джельсомино начал петь свою любимую песенку, которую так часто пел дома. Он старался петь как можно тише и не сводил глаз с оконных стекол. Те звенели и каждую секунду готовы были вылететь.

Стекла уцелели, но в начале второго куплета разбилась люстра, и в комнате стало темно.

– Прекрасно! – воскликнул маэстро Домисоль, зажигая свечу. – Великолепно! Чудесно! Вот уже тридцать лет, как в этой комнате поют тенора, и никому из них еще ни разу не удавалось разбить даже кофейной чашечки!

В конце третьего куплета случилось то, чего так опасался Джельсомино, – оконные стекла разделили участь люстры. Маэстро Домисоль вскочил из‑за пианино и бросился обнимать Джельсомино.

– Мой мальчик! – кричал он, чуть не плача от восторга. – Я вижу, что не ошибся! Ты будешь самым великим певцом всех времен! Толпы поклонников будут отвинчивать колеса твоего автомобиля, чтобы носить тебя на руках!

– Но у меня нет автомобиля, – заметил Джельсомино.

– У тебя их будет десять, сто! У тебя будет свой особый автомобиль для каждого дня в году! Благодари судьбу за то, что тебе довелось встретить маэстро Домисоля! А теперь спой‑ка мне еще что‑нибудь.

Джельсомино заволновался. Еще бы – впервые в жизни он слышал, что кому‑то нравится его пение. Не в его привычках было задирать нос, но ведь похвала каждому приятна. Он спел еще одну песню и на этот раз дал своему голосу чуть побольше свободы, совсем чуточку, да и то ненадолго. Но натворил он таких бед, что всем показалось, будто наступил конец света.

В соседних домах одно за другим повылетали все стекла. Люди испуганно выглядывали из окон и кричали:

– Землетрясение! Караул! На помощь! Спасайся кто может!

С пронзительным воем помчались пожарные машины. Улицы запрудили толпы людей, устремившихся за город. Многие несли на руках плачущих ребятишек и толкали перед собой тележки, груженные домашним скарбом.

Маэстро Домисоль был вне себя от радости.

– Грандиозно! Изумительно! Невиданно!

Он расцеловал Джельсомино, обвязал ему горло теплым шарфом, чтобы уберечь от сквозняков, потом усадил за стол и угостил таким обедом, которым можно было бы накормить целый десяток безработных.

– Ешь, сынок, ешь, – приговаривал он, – попробуй вот этого цыпленка. Он хорошо укрепляет верхние ноты. И вот эта баранья лопатка тоже очень полезна. От нее низкие ноты становятся мягкими и бархатистыми. Ешь! С сегодняшнего дня ты – мой гость! Я отведу тебе лучшую комнату в доме и велю обить ее стены войлоком. Ты сможешь упражняться сколько угодно, и никто тебя не услышит.

Джельсомино очень хотелось выбежать на улицу и успокоить перепуганных горожан или по крайней мере позвонить в пожарную команду, чтобы они не носились понапрасну по городу… Но маэстро Домисоль и слышать об этом не хотел.

– Сиди, сынок, дома! Пусть себе мечутся! Ведь тебе пришлось бы заплатить за разбитые стекла, а у тебя пока нет ни сольдо. Не говоря уже о том, что тебя могут арестовать. А попадешь в тюрьму, тогда прощай твоя музыкальная карьера!

– А что, если я нечаянно сломаю ваш театр? Домисоль рассмеялся:

– Театры для того и строятся, чтобы певцы могли в них петь. Театрам не страшны не только голоса певцов, но даже бомбы. Ну, теперь ложись спать, а я тем временем сочиню афишу и немедленно отнесу ее в типографию.


Глава десятая
в которой Джельсомино выступает с концертом

 

На следующее утро жители города увидели, что на всех углах расклеены вот такие афишы:

 

Сегодня утром (но не сразу после захода солнца)

самый скверный тенор на свете

ДЖЕЛЬСОМИНО,

обладающий ужасно противным голосом и закиданный тухлыми яйцами во всех театрах Африки и Америки,

не даст никакого концерта в городском театре.

Почтеннейшую публику просят не приходить.

Входные билеты ничего не стоят.

 

Разумеется, афишу следовало читать наоборот, и горожане прекрасно поняли все, что в ней было написано. «Закиданный тухлыми яйцами» означало – «имевший невероятный успех», а под выражением «не даст никакого концерта» нужно было понимать, что Джельсомино начнет свое выступление, едва зайдет солнце, то есть ровно в девять часов вечера.

По правде говоря, Джельсомино не хотел, чтобы в афише упоминалось о поездке в Америку.

– Ведь я там никогда не был! – протестовал он.

– Вот именно, – отвечал маэстро Домисоль, – значит, это ложь, и все обстоит как нельзя лучше! Если б ты бывал в Америке, нам пришлось бы написать, что ты ездил в Австралию. Таков закон. Но ты не думай о законах. На уме у тебя должно быть только пение.

В то утро, как помнят наши читатели, был взбудоражен весь город – на фасаде королевского дворца была обнаружена надпись Цоппино. Но к вечеру все успокоились, и задолго до девяти часов театр, как потом писали газеты, «был пуст, как барабан». И это означало, что он ломился от публики.

Народу действительно собралось очень много – все надеялись услышать наконец настоящего певца. К то му же маэстро Домисоль, чтобы собрать в театр побольше публики, распустил по городу самые невероятные слухи о голосе Джельсомино.

– Захватите с собой побольше ваты, чтобы затыкать уши, – советовали на каждом перекрестке наемные агенты Домисоля, – у этого певца преотвратительный голос, он доставляет поистине адские мучения.

– Представьте себе, что собрался десяток простуженных дворняжек, которые лают все сразу, прибавьте к ним сотню кошек, которым кто‑то подпалил хвосты, смешайте все это с воем пожарной сирены, взболтайте хорошенько, и вы получите некоторое представление о голосе Джельсомино.

– Одним словом, чудовище?

– Самое настоящее чудовище! Ему следовало бы не в театре выступать, а квакать в каком‑нибудь болоте вместе с лягушками. Но еще лучше было бы сунуть его в реку и приставить специального сторожа, чтобы тот не давал ему высунуть голову наружу.

Все эти разговоры люди понимали, разумеется, наоборот, как и полагается в Стране Лгунов. Неудивительно, что задолго до девяти часов вечера театр был набит битком.

Ровно в девять в королевской ложе появился его величество Джакомоне Первый. На его голове гордо красовался неизменный оранжевый парик. Все присутствующие в театре поднялись со своих мест, поклонились ему и снова сели, стараясь не смотреть на его парик. Никто не отважился даже намекнуть на утреннее происшествие, – все знали, что театр кишит шпионами, держащими наготове свои записные книжки, чтобы записывать все, что говорится в народе. Домисоль, который, глядя сквозь дырочку в занавесе, с нетерпением ожидал приезда короля, дал Джельсомино знак приготовиться, а сам прошел в оркестр. Он поднял дирижерскую палочку, и раздались звуки национального гимна Страны Лгунов. Гимн начинался словами:

 

Привет королю Джакомоне, привет!

Да здравствует оранжевый цвет!

 

Разумеется, никто не позволил себе засмеяться. Некоторые потом клялись, что Джакомоне в эту минуту слегка покраснел. Но в это трудно поверить, так как король, чтобы казаться моложе, в тот вечер покрыл свое лицо густым слоем пудры.

Едва Джельсомино вышел на сцену, как агенты Домисоля засвистели и принялись кричать:

– Долой Джельсомино!

– Убирайся выть в свою конуру!

– Пошел петь в болото к лягушкам!

Джельсомино терпеливо переждал, пока крики умолкнут, потом прокашлялся и запел первую песню из своей программы. Он запел самым тихим и нежным голосом, какой только смог извлечь из своего горла. При этом он почти не разжимал губ, и издали казалось, что он поет с закрытым ртом. Это была простая песенка, которую пели в родном селении Джельсомино, и слова в ней были самые обыкновенные и даже чуточку глупые, но Джельсомино исполнил ее с таким чувством, что по театру пронесся ветер, так как все слушатели разом достали свои носовые платки и принялись утирать слезы. Песенка кончалась высокой нотой, и Джельсомино не стал на этой ноте прибавлять голоса, наоборот, он постарался взять ее как можно тише. И все‑таки, несмотря на все его старания, на галерке вдруг раздался громкий треск – одна за другой полопались лампочки. Но звуки эти тотчас же заглушил мощный ураган свистков. Зрители, вскочив с мест, орали что было сил:

– Убирайся вон!

– Шут! Скоморох!

– Закрой свою пасть!

– Отправляйся петь свои серенады котам!

В общем, как сообщили бы газеты, если б в них говорилась правда, «публикой овладел неудержимый восторг».

Джельсомино поклонился и запел вторую песню. На этот раз он, прямо скажем, немного разошелся. Песня была ему по душе, все слушали его с восхищением. Немудрено, что Джельсомино забыл осторожность и взял высокую ноту, которая была слышна за несколько километров и привела в восторг не только публику, сидевшую в зале, но и всех людей, которые не сумели достать билеты и толпились на улице возле театра.

Джельсомино ожидал услышать в ответ аплодисменты, то есть новый ураган свистков, но вместо этого раздался взрыв хохота, совершенно ошеломивший его. Публика, казалось, забыла о нем. Все смотрели не на него, а совсем в другую сторону и громко смеялись. Джельсомино тоже взглянул туда, и кровь в его жилах застыла, а голос пропал. Высокая нота, которую он только что взял, не разнесла вдребезги тяжелые люстры, висевшие над партером. Произошло нечто гораздо более страшное: с головы Джакомоне слетел его знаменитый оранжевый парик. Его величество, нервно барабаня пальцами по перилам ложи, тщетно пытался понять, почему его подданные так веселятся. Бедняга не заметил, что остался без парика, и никто из его свиты не осмеливался сказать ему правду. Все очень хорошо помнили, что стало нынче утром с языком одного чересчур ретивого придворного.

Домисоль, который дирижировал спиной к публике, подал Джельсомино знак, чтобы тот начал петь третью песню.

«Люди смеются над Джакомоне, – подумал Джельсомино, – и нет никакой нужды, чтобы они посмеялись и надо мной. На этот раз я должен спеть еще лучше!»

И он запел так прекрасно, с таким чувством, таким звучным голосом, что с первой же ноты театр буквально затрещал по всем швам. Прежде всего разбились и рухнули люстры, придавив некоторых зрителей, не успевших укрыться в надежное место. Потом обрушился целый ярус, как раз тот, посередине которого находилась королевская ложа. Но Джакомоне, на свое счастье, уже успел покинуть театр. Незадолго до этого он глянул в зеркало, чтобы проверить, не нужно ли ему, случаем, припудрить нос, и в ужасе обнаружил, что остался без парика. Говорят, что в тот вечер он велел отрезать язык всем придворным, которые были с ним в театре, за то, что они не сообщили ему об этом злосчастном происшествии.

Джельсомино между тем, увлекшись, продолжал петь, хотя публика осаждала выходные двери. Когда рухнули последние ярусы и обвалилась галерка, в зале остались только Джельсомино и маэстро Домисоль. Первый, закрыв глаза, все еще продолжал петь – он забыл, что находится в театре, забыл, что он Джельсомино, и думал лишь о том наслаждении, которое доставляло ему пение. Глаза Домисоля были, напротив, широко открыты. Схватившись за голову, он в ужасе закричал:

– Мой театр! Мой театр! Я разорен! Разорен! А на площади перед театром толпа кричала: «Браво! Браво!»

И звучало это так странно, что полицейские короля Джакомоне переглядывались и говорили друг другу:

– Ведь они хвалят его за то, что он поет хорошо, а вовсе не потому, что им не нравится его пение…

Джельсомино закончил концерт такой высокой нотой, что развалины театра подбросило вверх, отчего поднялось огромное облако пыли. Только теперь Джельсомино заметил, каких натворил бед, и увидел, что Домисоль, угрожающе размахивая дирижерской палочкой, бежит к нему, перепрыгивая через груды кирпича и обломков.

«Кажется, моя песенка спета, – в отчаянии подумал Джельсомино, – прощай, музыкальная карьера… Нужно уносить ноги пока не поздно!»

Через пролом в стене он выбрался на площадь. Прикрывая лицо руками, смешался с толпой, добрался до какой‑то темной улочки и побежал так быстро, что едва не обогнал собственную тень.

Но Домисоль, не терявший его из виду, несся за ним вдогонку и кричал:

– Остановись, несчастный! Заплати мне за мой театр!

Джельсомино свернул в переулок, юркнул в первый же попавшийся подъезд, задыхаясь, взбежал по лестнице до самого чердака, толкнул какую‑то дверь и очутился в мастерской Бананито как раз в тот момент, когда Цоппино спрыгнул с подоконника,

Джельсомино в Стране Лгунов: глава 11-15


Источник: http://vogelz.ru/
Категория: Родари Джанни | Добавил: 08.11.2011
Просмотров: 1170 | Рейтинг: 0.0/0