Горький Максим. Сказки об Италии: сказка 21-23

XXI

Скоро полночь.

В синем небе над маленькой площадью Капри низко плывут облака, мелькают светлые узоры звезд, вспыхивает и гаснет голубой Сириус, а из дверей церкви густо льется важное пение органа, и всё это: бег облаков, трепет звезд, движение теней по стенам зданий и камню площади — тоже как тихая музыка.

Под ее торжественный ритм вся площадь, похожая на оперную декорацию, колеблется, становясь то тесной и темной, то — просторной и призрачно светлой.

Над Монте-Соляро раскинулось великолепное созвездие Ориона, вершина горы пышно увенчана белым облаком, а обрыв ее, отвесный, как стена, изрезанный трещинами, — точно чье-то темное, древнее лицо, измученное великими думами о мире и людях.

Там, на высоте шестисот метров, накрыт облаком заброшенный маленький монастырь и — кладбище, тоже маленькое, могилы на нем подобны цветочным грядам, их немного, и в них, под цветами, — все монахи этого монастыря. Иногда его серые стены выглядывают из облака, точно прислушиваясь к тому, что творится внизу.

По площади шумно бегают дети, разбрасывая шутихи; по камням, с треском рассыпая красные искры, прыгают огненные змеи, иногда смелая рука бросает зажженную шутиху высоко вверх, она шипит и мечется в воздухе, как испуганная летучая мышь, ловкие темные фигурки бегут во все стороны со смехом и криками — раздается гулкий взрыв, на секунду освещая ребятишек, прижавшихся в углах, — десятки бойких глаз весело вспыхивают во тьме.

Взрывы раздаются почти непрерывно, заглушая хохот, возгласы испуга и четкий стук деревянных башмаков по гулкой лаве; вздрагивают тени, взмывая вверх, на облаках пылают красные отражения, а старые стены домов точно улыбаются — они помнят стариков детьми и не одну сотню раз видели это шумное и немножко опасное веселье детей в ночь на Рождество Христа.

Но чуть только выделится секунда тишины — снова слышен серьезный, молитвенный гул органа, а снизу ему отвечает море глухими ударами волн о прибрежные камни и шёлковым шорохом гальки.

Залив — точно чаша, полная темным пенным вином, а по краям ее сверкает живая нить самоцветных камней, это огни городов — золотое ожерелье залива.

Над Неаполем — опаловое зарево, оно колышется, точно северное сияние, десятки ракет и фугасов врываются в него, расцветают букетами ярких огней и, на миг остановясь в трепетном облаке света, гаснут, — доносится тяжкий гул.

По всему полукругу залива идет неустанно красивая беседа огня: холодно горит белый маяк неаполитанского порта и сверкает красное око Капо ди Мизена, а огни на Прочиде и у подножия Искии — как ряды крупных бриллиантов, нашитые на мягкий бархат тьмы.

По заливу ходят стада белых волн, сквозь их певучий плеск издали доносятся смягченные вздохи взрывов ракет; всё еще гудит орган и смеются дети, но — вот неожиданно и торжественно колокол башенных часов бьет четыре и двенадцать раз.

Кончилась месса, из дверей церкви на широкие ступени лестницы пестрой лавою течет толпа — встречу ей, извиваясь, прыгают красные змеи. Пугливо вскрикивают женщины, радостно хохочут мальчишки — это их праздник, и никто не смеет запретить им играть красивым огнем.

Немножко испугать солидного, празднично одетого взрослого человека, заставить его, деспота, попрыгать по площади от шутихи, которая гонится за ним, шипя и обрызгивая искрами сапоги его, — это такое высокое удовольствие! И его испытываешь только один раз в год…

Чувствуя себя в ночь рождения Младенца, любившего их, королями и хозяевами жизни, — дети не скупятся воздать взрослым за год их скучной власти минутами своего веселого могущества: взрослые дяденьки тяжело подпрыгивают, увертываясь от огня, и добродушно просят о пощаде:

— Баста! Эй, разбойники, — баста!

Спешно идут дзампоньяры — пастухи из Абруццы, горцы, в синих коротких плащах и широких шляпах. Их стройные ноги, в чулках из белой шерсти, опутаны крест-накрест темными ремнями, у двоих под плащами волынки, четверо держат в руках деревянные, высокого тона рожки.

Эти люди являются на остров ежегодно и целый месяц живут здесь, каждый день славословя Христа и богоматерь своей странной красивой музыкой.

Трогательно видеть их на рассвете, когда они, бросив шляпы к ногам своим, стоят пред статуей мадонны, вдохновенно глядя в доброе лицо Матери и играя в честь ее невыразимо волнующую мелодию, которая однажды метко названа была «физическим ощущением бога».

Теперь пастухи идут к яслям Младенца, он лежит в доме старика столяра Паолино, и его надобно перенести в церковь св. Терезы.

Дети бросаются вслед за ними, узкая улица проглатывает их темные фигурки, и несколько минут — площадь почти пуста, только около храма на лестнице тесно стоит толпа людей, ожидая процессию, да тени облаков тепло и безмолвно скользят по стенам зданий и по головам людей, словно лаская их.

Вздыхает море. Во тьме, над перешейком острова, рисуется пиния, как огромная ваза на тонкой ножке. Ослепительно сверкает Сириус, туча с Монте-Соляро сползла, ясно виден сиротливый маленький монастырь над обрывом горы и одинокое дерево перед ним, как на страже.

Из арки улицы, как из трубы, светлыми ручьями радостно льются песни пастухов; без шляп, горбоносые и в своих плащах похожие на огромных птиц, они идут играя, окруженные толпою детей с фонарями на высоких древках, десятки огней качаются в воздухе, освещая маленькую круглую фигурку старика Паолино, его серебряную голову, ясли в его руках и в яслях, полных цветами, — розовое тело Младенца, с улыбкою поднявшего вверх благословляющие ручки.

Старик смотрит на эту куколку из терракоты с таким умилением, как будто она для него — живая, дышит и обещает с восходом солнца утвердить «на земле мир и в человецех благоволение».

Со всех сторон к яслям наклоняются седые обнаженные головы, суровые лица, всюду блестят ласковые глаза. Вспыхнули бенгальские огни, всё темное исчезло с площади — как будто неожиданно, наступил рассвет. Дети поют, кричат, смеются, на лицах взрослых — милые улыбки, можно думать, что они тоже хотели бы прыгать и шуметь, но — боятся потерять в глазах детей свое значение людей серьезных.

Над толпою золотыми мотыльками трепещут желтые огни свеч, выше, в темно-синем небе разноцветно горят звезды; из другой улицы выливается еще процессия — это девочки со статуей мадонны, и — еще музыка, огни, веселые крики, детский смех, — всей душою чувствуешь рождение праздника.

Младенца несут в старую церковку, в ней — по ветхости ее — давно не служат, и целый год она стоит пустая, но сегодня ее древние стены украшены цветами, листьями пальм, золотом лимонов, мандарин, и вся она занята искусно сделанной картиной Рождества Христова.

Из больших кусков пробки построены горы, пещеры, Вифлеем и причудливые замки на вершинах гор; змеею вьется дорога по склонам; на полянах — стада овец и коз; сверкают водопады из стекла; группы пастухов смотрят в небо, где пылает золотая звезда, летят ангелы, указывая одною рукой на путеводную звезду, а другой — в пещеру, где приютились богоматерь, Иосиф и лежит Младенец, подняв руки в небеса. Идет пестрый, нарядный караван волхвов и царей, над ним, на серебряных нитях, качаются ангелы с ветвями пальм и розами в руках. Длиннобородые маги на верблюдах, одетые в яркие шелка, белокурые короли, верхом на лошадях, в роскошных локонах и в парче, кудрявые черные нумидийцы, арабы и евреи и еще какие-то яркие, фантастически одетые фигурки из терракоты — их сотни в этой картине.

А вокруг яслей — арабы в белых бурнусах уже успели открыть лавочки и продают оружие, шёлк, сласти, сделанные из воска, тут же какие-то неизвестной нации люди торгуют вином, женщины, с кувшинами на плечах, идут к источнику за водою, крестьянин ведет осла, нагруженного хворостом, вокруг Младенца — толпа коленопреклоненных людей, и всюду играют дети.

Всё это сделано, одето, раскрашено и размещено умело и искусно, и кажется, что всё живет и шумит.

Дети стоят перед картиной, уже виденной ими в прошлом году, внимательно осматривают ее, и зоркие, памятливые глазенки тотчас же ловят то новое, что добавлено на этот раз. Делятся открытиями, спорят, смеются, кричат, а в углу стоят те, кто сделал эту красивую вещь, и — не без удовольствия прислушиваются к похвалам юных ценителей.

Конечно, они — взрослые, отцы семейств и слишком серьезны для того, чтобы увлекаться игрушками, они держатся так, как будто всё это нимало не касается их, но дети очень часто умнее взрослых и всегда искреннее, они знают, что похвала и старику приятна, и — не скупятся на похвалы мастерам, заставляя их поглаживать усы и бороды, чтобы скрыть улыбки удовлетворения и удовольствия.

Кое-где ребятишки собираются группами, озабоченно совещаясь, — составляют «банды»; под Новый год они будут ходить по острову с елкой и звездою большими компаниями, вооружась какими-то старинными инструментами, которые оглушительно гремят, стучат и гукают. Под эти смешные звуки хоры детских голосов запоют веселые языческие песенки — их ежегодно к этому дню создают местные поэты:
Доброго начала Нового года
Синьору и синьоре!
Выслушайте весело
Эти пожелания ваших маленьких друзей!
Откройте уши и сердца
И кладовую вашу:
Ныне — день радости,
Веселый, божий день!
Родился наш мессия
И голеньким и бедным —
Быки его согрели
Дыханием своим.
От всех-то наших горестей
Хотел освободить он нас,
Всю жизнь свою для этого
Он отдал беднякам.
И вот, чтоб помянуть Христа
Достойно его имени,
Давайте проведем сей день
Как можно веселей!..

И в то время как одна «банда» детей поет, приплясывая, этот языческий гимн, другая — заглушает ее пение еще более веселой песенкой:
Вспомните, как пастухи
И цари с волхвами вместе
Опустились на колени
Перед яслями Младенца!

— Бум, бум, — глухо отбивает такт барабан, а какая-то тонкая дудочка не может поспеть за голосами детей и смешно свистит как-то сбоку их, точно обиженная…
А король-разбойник Ирод
Жалко струсил пред Младенцем
И велел, злодей, мальчишек
В своем царстве перерезать!
Но давно прошло то время,
Ирод — помер, мы все — живы.
Ныне режут в честь Иисуса
Только кур да каплунов!

Бойкий темп песни возбуждает и взрослых, вот к толпе детей тяжело подвалился плотный извозчик Карло Бамбола и, надувшись докрасна, орет, заглушая голоса детей:
Пусть исчезнут все заботы,
Пропадет навеки горе,
Чтоб весь год не знать болезней,
Не открыть нам рта для жалоб!
Видишь, как горит на небе
Лучезарное светило?
Пусть вот так же разгорится
Наша жизнь тепло и ярко!..

Мечтательно лучатся темные глаза женщин, следя за детьми; всё ярче веселье и веселее взгляды; празднично одетые девушки лукаво улыбаются парням; а в небе тают звезды. И откуда-то сверху — с крыши или из окна — звонко льется невидимый тенор:
Будьте веселы, здоровы,
Остальное всё — придет!

В старом храме всё живее звенит детский смех — лучшая музыка земли. Небо над островом уже бледнеет, близится рассвет, звезды уходят всё выше в голубую глубину небес.

В темной зелени садов острова разгораются золотые шары апельсин, желтые лимоны смотрят из сумрака, точно глаза огромных сов. Вершины апельсиновых деревьев освещены молодыми побегами желтовато-зеленой листвы, тускло серебрится лист оливы, колеблются сети голых лоз винограда.

Красно улыбаются встречу заре яркие цветы гвоздики и малиновые метелки шалфея, густой запах нарцисса плывет в свежем воздухе утра, смешиваясь с соленым дыханием моря.

Плеск волн — звучнее, они стали прозрачны, и пена их белеет, точно снег.
XXII

Квартал святого Якова справедливо гордится своим фонтаном, у которого любил отдыхать, весело беседуя, бессмертный Джованни Боккачио и который не однажды был написан на больших полотнах великим Сальватором Роза, другом Томазо Аниелло — Мазаниелло, как прозвал его бедный народ, за чью свободу он боролся и погиб, — Мазаниелло родился тоже в нашем квартале.

Вообще — в квартале нашем много родилось и жило замечательных людей, — в старину они рождались чаще, чем теперь, и были заметней, а ныне, когда все ходят в пиджаках и занимаются политикой, трудно стало человеку подняться выше других, да и душа туго растет, когда ее пеленают газетной бумагой.

До лета прошлого года другою гордостью квартала была Нунча, торговка овощами, — самый веселый человек в мире и первая красавица нашего угла, — над ним солнце стоит всегда немножко дольше, чем над другими частями города. Фонтан, конечно, остался доныне таким, как был всегда; всё более желтея от времени, он долго будет удивлять иностранцев забавной своей красотою, — мраморные дети не стареют и не устают в играх.

А милая Нунча летом прошлого года умерла на улице во время танца, — редко бывает, чтоб человек умер так, и об этом стоит рассказать.

Она была слишком веселой и сердечной женщиной для того, чтоб спокойно жить с мужем; муж ее долго не понимал этого — кричал, божился, размахивал руками, показывал людям нож и однажды пустил его в дело, проколов кому-то бок, но полиция не любит таких шуток, и Стефано, посидев немного в тюрьме, уехал в Аргентину; перемена воздуха очень помогает сердитым людям.

Нунча в двадцать три года осталась вдовою с пятилетней дочерью на руках, с парой ослов, огородом и тележкой, — веселому человеку не много нужно, и для нее этого вполне достаточно. Работать она умела, охотников помочь ей было много; когда же у нее не хватало денег, чтоб заплатить за труд, — она платила смехом, песнями и всем другим, что всегда дороже денег.

Не все женщины были довольны ее жизнью, и мужчины, конечно, не все, но, имея честное сердце, она не только не трогала женатых, а даже часто умела помирить их с женами, — она говорила:

— Кто разлюбил женщину — значит, он не умеет любить…

Артур Лано, рыбак, который юношей учился в семинарии, готовясь быть священником, но потерял дорогу к сутане и в рай, заблудившись в море, в кабачках и везде, где весело, — Лано, великий мастер сочинять нескромные песни, сказал ей однажды:

— Ты, кажется, думаешь, что любовь — наука такая же трудная, как богословие?

Она ответила:

— Наук я не знаю, но твои песни — все.

И пропела ему, толстому, как бочка:
Это уж так водится:
Тогда весна была —
Сама богородица
Весною зачала.

Он, разумеется, хохотал, спрятав умные глазки в красный жир своих щек.

Так и жила она, радуясь сама, на радость многим, приятная для всех, даже ее подруги примирились с нею, поняв, что характер человека — в его костях и крови, вспомнив, что даже святые не всегда умели побеждать себя. Наконец, мужчина — не бог, а только богу нельзя изменить…

Лет десять сияла Нунча звездою, всеми признанная первая красавица, лучшая танцорка квартала, и, будь она девушкой, — ее, конечно, выбрали бы королевой рынка, чем она и была в глазах всех.

Даже иностранцам показывали ее, и многие из них очень желали беседовать с нею наедине, — это всегда смешило ее до упада.

— На каком языке будет говорить со мною этот сто раз выстиранный синьор?

— На языке золотых монет, дурочка, — убеждали ее солидные люди, но она отвечала:

— Чужим я не могу продать ничего, кроме лука, чесноку, помидоров…

Были случаи, когда люди, искренно желавшие ей добра, говорили с нею очень настойчиво:

— Какой-нибудь месяц, Нунча, и — ты богата! Подумай хорошо над этим, вспомни, что у тебя есть дочь…

— Нет, — возражала она, — я люблю мое тело и не могу оскорбить его! Я знаю, — стоит только один раз сделать что-нибудь нехотя, и уже навсегда потеряешь уважение к себе…

— Но — ведь ты не отказываешь другим!

— Своим, и — когда хочу…

— Э, что такое — свои?

Она знала это:

— Люди, среди которых выросла моя душа и которые понимают ее…

Но все-таки у нее была история с одним форестьером из Англии, — очень странный, молчаливый человек, хотя он хорошо знал наш язык. Молодой, а волосы уже седые, и поперек лица — шрам; лицо — разбойника, глаза святого. Одни говорили, будто бы он пишет книги, другие утверждали, что он — игрок. Она даже уезжала с ним куда-то в Сицилию и возвратилась очень похудевшей. Но он едва ли был богат, — Нунча не привезла с собою ни денег, ни подарков. И снова стала жить среди своих, — как всегда, веселая, доступная всем радостям.

Но вот однажды в праздник, когда люди выходили из церкви, кто-то заметил удивленно:

— Смотрите-ка, — Нина становится совсем точно мать!

Это была правда, как майский день: дочь Нунчи незаметно для людей разгорелась звездою, такою же яркой, как мать. Ей было только четырнадцать лет, но — очень рослая, пышноволосая, с гордыми глазами — она казалась значительно старше и вполне готовой быть женщиной.

Даже сама Нунча удивилась, присмотревшись к ней:

— Святая мадонна! Неужели ты, Нина, хочешь быть красивей меня?

Девушка, улыбаясь, ответила:

— Нет, только такой, как ты, этого и для меня довольно…

И тогда впервые на лице веселой женщины люди увидали тень грусти, а вечером она сказала подругам:

— Вот наша жизнь! Не успеешь допить свой стакан до половины, а к нему уже потянулась новая рука…

Разумеется, сначала не заметно было и тени соперничества между матерью и Ниной, — дочь вела себя скромно, бережно, смотрела на мир сквозь ресницы и пред мужчинами неохотно открывала рот; а глаза матери горели всё жадней, и всё призывней звучал ее голос.

Люди вспыхивали около нее, как паруса на рассвете, когда их коснется первый луч солнца, и это верно: для многих Нунча была первым лучом дня любви, многие благодарно молчали о ней, видя, как она идет по улице рядом со своею тележкой, стройная, точно мачта, и голос ее взлетает на крыши домов. Хороша она была и на рынке, когда стояла перед ярко-разноцветной кучей овощей, точно написанная великим мастером на белом фоне церковной стены, — ее место было у церкви святого Якова, слева от паперти, она и умерла в трех шагах от него. Стоит и — точно горит вся, веселыми искрами летают над головами людей ее бойкие шутки, ее смех и песни, которых она знала тысячи.

Она умела одеться так, что ее красота выигрывала, как доброе вино в стакане хорошего стекла: чем прозрачнее стекло — тем лучше оно показывает душу вина, цвет всегда дополняет запах и вкус, доигрывая до конца ту красную песню без слов, которую мы пьем для того, чтоб дать душе немножко крови солнца. Вино, о господи! Мир со всем его шумом и суетою не стоил бы ослиного копыта, не имей человек сладкой возможности оросить свою бедную душу хорошим стаканом красного вина, которое, подобно святому причастию, очищает нас от злого праха грехов и учит любить и прощать этот мир, где довольно-таки много всякой дряни… Вы только посмотрите сквозь ваш стакан на солнце, — вино расскажет вам такие сказки…

Стоит Нунча на солнце, зажигая веселые мысли и желание нравиться ей, — пред красивой женщиной стыдно быть незаметным человеком и всегда хочется прыгнуть выше самого себя. Много доброго сделано было Нунчей, много сил разбудила она и влила в жизнь. Хорошее всегда зажигает желание лучшего.

Да, а около матери всё чаще является дочь, скромная, как монахиня или как нож в ножнах. Мужчины смотрят, сравнивают, и, может быть, некоторым становится понятно, что? иногда чувствует женщина и как обидно ей жить.

Идет время, всё ускоряя свой торопливый, мелкий шаг, золотыми пылинками в красном луче солнца мелькают во времени люди. Нунча всё чаще сдвигает густые брови, а порою, закусив губу, смотрит на дочь, как игрок на другого, стараясь догадаться, каковы его карты…

Проходит год, два, — дочь всё ближе к матери и — дальше от нее. Уже всем заметно, что парни не знают, куда смотреть ласковей — на ту или эту. А подруги, — друзья и подруги любят укусить там, где чешется, — подруги спрашивают:

— Что, Нунча, гасит тебя дочь?

Женщина, смеясь, отвечала:

— Большие звезды и при луне видны…

Как мать — она гордилась красотой дочери, как женщина — Нунча не могла не завидовать юности; Нина встала между нею и солнцем, — матери обидно было жить в тени.

Лано сочинил новую песенку, в первом куплете ее говорилось:
Будь я мужчиной, — я тогда
Заставила бы дочь мою
Родить земле красавицу,
Как я в ее года…

Нунча не хотела петь эту песню. Шел слух, будто Нина не однажды уже говорила Нунче:

— Мы могли бы жить лучше, если б ты была более благоразумна.

И настал день, когда дочь сказала матери:

— Мама, ты слишком заслоняешь меня от людей, а ведь я уже не маленькая и хочу взять от жизни свое! Ты жила много и весело, — не пришло ли и для меня время жить?

— В чем дело? — спросила мать, виновато опустив глаза, — знала она, в чем дело.

Воротился из Австралии Энрико Борбоне, он был дровосеком в этой чудесной стране, где всякий желающий легко достает большие деньги, он приехал погреться на солнце родины и снова собирался туда, где живется свободней. Было ему тридцать шесть лет, бородатый, могучий, веселый, он прекрасно рассказывал о своих приключениях, о жизни в дремучих лесах; все принимали эту жизнь за сказку, мать и дочь — за правду.

— Я вижу, что нравлюсь Энрико, — говорила Нина, — а ты с ним играешь, и это, делая его легкомысленным, мешает мне.

— Понимаю, — сказала Нунча. — Хорошо, ты не станешь жаловаться мадонне на твою мать…

И эта женщина честно отошла прочь от человека, который — все видели — был приятен ей больше многих других.

Но известно, что легкие победы делают победителей заносчивыми, а если победитель еще дитя — дело совсем плохо!

Нина стала говорить со своей матерью не так, как заслуживала Нунча; и вот однажды, в день святого Якова, на празднике нашего квартала, когда все люди веселились от души, а Нунча уже великолепно станцевала тарантеллу, — дочь заметила ей при всех:

— Не слишком ли много танцуешь ты? Пожалуй, это не по годам тебе, пора щадить сердце…

Все, кто слышал дерзкие слова, сказанные ласково, замолчали на секунду, а Нунча в ярости крикнула, подпирая руками стройные бока:

— Мое сердце? Ты заботишься о нем, да? Хорошо, девочка, спасибо! Но — посмотрим, чье сердце сильнее!

И, подумав, предложила:

— Мы пробежим с тобою отсюда до фонтана трижды туда и обратно, не отдыхая, конечно…

Многим показалась смешной эта гонка женщин, были люди, которые отнеслись к этому как к позорному скандалу, но большинство, уважая Нунчу, взглянуло на ее предложение с серьезной шутливостью и заставило Нину принять вызов матери.

Выбрали судей, назначили предельную скорость бега, — всё, как на скачках, подробно и точно. Было много женщин и мужчин, которые, искренно желая видеть мать победительницей, благословляли ее и давали добрые обеты мадонне, если только она согласится помочь Нунче, даст ей силу.

И вот мать и дочь стоят рядом, не глядя друг на друга, вот глухо ударил бубен, они сорвались и летят вдоль улицы на площадь, как две большие белые птицы, — мать в красном платке на голове, дочь — в голубом.

Уже с первых минут стало ясно, что дочь уступит матери в легкости и силе, — Нунча бежала так свободно и красиво, точно сама земля несла ее, как мать ребенка, — люди стали бросать из окон и с тротуаров цветы под ноги ей и рукоплескали, одобряя ее криками; в два конца она опередила дочь на четыре минуты с лишком, и Нина, разбитая, обиженная неудачей, в слезах и задыхаясь, упала на ступени паперти, — не могла уже бежать третий раз.

Бодрая, словно кошка, Нунча наклонилась над нею, смеясь вместе со многими:

— Дитя, — говорила она, поглаживая рассыпавшиеся волосы девушки своей сильной рукой, — дитя, надо знать, что наиболее сильное сердце в забавах, работе и любви — сердце женщины, испытанной жизнью, а жизнь узнаешь далеко за тридцать… дитя, не огорчайся!..

И, не давая себе отдохнуть после бега, Нунча снова пожелала танцевать тарантеллу:

— Кто хочет?

Вышел Энрико, снял шляпу и, низко поклонясь этой славной женщине, долго держал голову почтительно склоненной перед нею.

Грянул, загудел, зажужжал бубен, и вспыхнула эта пламенная пляска, опьяняющая, точно старое, крепкое, темное вино; завертелась Нунча, извиваясь, как змея, — глубоко понимала она этот танец страсти, и велико было наслаждение видеть, как живет, играет ее прекрасное непобедимое тело.

Плясала она долго, со многими, мужчины уставали, а она всё не могла насытиться, и уже было за полночь, когда она, крикнув:

— Ну, еще раз, Энри, последний! — снова медленно начала танец с ним — глаза ее расширились и, ласково светясь, обещали много, — но вдруг, коротко вскрикнув, она всплеснула руками и упала, как подрубленная под колени.

Доктор сказал, что она умерла от разрыва сердца.

Вероятно…
XXIII

Остров спит — окутан строгой тишиною, море тоже спит, точно умерло, — кто-то сильною рукой бросил с неба этот черный, странной формы камень в грудь моря и убил в ней жизнь.

Если смотреть на остров из дали морской, оттуда, где золотая дуга Млечного Пути коснулась черной воды, — остров кажется лобастым зверем: выгнув мохнатую спину, он прильнул к морю огромной пастью и молча пьет воду, застывшую, как масло.

В декабре очень часты эти мертвенно тихие черные ночи, до того странно тихие, что неловко и не нужно говорить иначе, как шёпотом или вполголоса, — всё кажется, что громкий звук может помешать чему-то, что тайно зреет в каменном молчании под синим бархатом ночного неба.

Так и говорят — вполголоса — двое людей, сидя в хаосе камня на берегу острова; один — таможенный солдат в черной куртке с желтыми кантами и коротким ружьем за спиною, — он следит, чтоб крестьяне и рыбаки не собирали соль, отложившуюся в щелях камней; другой — старый рыбак, обритый, точно испанец, темнолицый, в серебряных баках от ушей к носу, — нос у него большой и загнут, точно у попугая.

Камни как будто окованы серебром, но море окислило белый металл.

Солдат молод и, конечно, говорит о том, что внушают ему года, старик возражает, неохотно и, порою, сердито:

— Кто же любит в декабре? В это время уже родятся дети…

— Н-но! Если люди молоды — они не ждут…

— Нужно ждать…

— Ты ждал?

— Я, друг мой, не был солдатом, я работал, и всё, что человек должен испытать, — мною испытано в свои сроки…

— Не понимаю…

— Потом — поймешь…

Недалеко от берега в воде отражается голубой Сириус; если долго присматриваться к этому тусклому пятну на воде — рядом с ним становится виден пробковый буек, круглый, точно голова человека, и совершенно неподвижный.

— Отчего ты не спишь?

Старик распахнул потертый плащ, рыжий от старости, и ответил, покашливая:

— У нас поставлена сеть, видишь буй?

— А…

— Три дня тому назад сеть одной компании была сорвана и спутана…

— Дельфины?

— Зимой? Нет, конечно. Может быть, акула, тонна… кто знает?

Под ногою какого-то зверя маленький камень сорвался с горы, побежал, шелестя сухою травой, к морю и звонко разбил воду. Этот краткий шум хорошо принят молчаливой ночью и любовно выделен ею из своих глубин, точно она хотела надолго запомнить его.

Солдат тихонько напевает насмешливую песенку:
— Отчего старики плохо спят?
Догадайся, Умберто, подумай!
— Оттого, что слишком много
Пили в юности вина…

— Это не про меня сказано, — ворчливо отозвался старик.
— А еще отчего плохо спят старики?
Что ты скажешь, Бертино умный?
— Оттого, что в свое время
Не любили сколько нужно…

— Хорошая песня, дядя Пашкале?

— Ты сам узнаешь это, когда тебе минет шестьдесят… Зачем спрашивать?

Долго оба молчали согласно с миром, онемевшим в ночи, потом старик, вынув трубку, постучал ею о камень, прислушался к сухим коротким звукам и сказал:

— Вы, мальчики, смеетесь хорошо, но не знаю, так ли хорошо вы умеете любить, как любили в старину…

— Ба! Знакомая песня… Любят всегда одинаково, я думаю…

— Ты думаешь! Надо знать. Вон, за горою, живет семья Сенцамане, — спроси у них историю деда Карло — это будет полезно для твоей жены.

— Что мне спрашивать незнакомых людей, если ты сам можешь рассказать эту историю…

Где-то невидимо летит ночная птица, — в воздухе трепещет особенный и странный звук — точно чем-то шерстяным торопливо отирают сухие камни.

Тьма на земле становится гуще, сырее, теплее, небо уходит выше, и всё ярче сверкают звезды в серебряном тумане Млечного Пути.

— В старину женщины ценились дороже…

— Будто? Не слыхал.

— Люди часто воевали…

— Вдов оставалось много…

— Постоянно — пираты, солдаты, и почти каждые пять лет в Неаполе новые правители, — женщин надо было держать под замком.

— Это и теперь не плохо…

— Их воровали, точно кур…

— Хотя они больше похожи на лисиц…

Старик замолчал, зажег трубку, — в неподвижном воздухе повисло белое облако сладкого дыма. Вспыхивает огонь, освещая кривой темный нос и коротко остриженные усы под ним.

— Ну, что же далее? — сонно спросил солдат.

— Слушать надо молча…

В трепете Сириуса такое напряжение, точно гордая звезда хочет затмить блеск всех светил. Море осеяно золотой пылью, и это почти незаметное отражение небес немного оживляет черную, немую пустыню, сообщая ей переливчатый, призрачный блеск. Как будто из глубин морских смотрят в небо тысячи фосфорически сияющих глаз…

— Я слушаю, — нетерпеливо нарушил солдат обиженное, рыбье молчание рыбака, и не спеша, негромко, старик начал сплетать повествование о том, что все и всегда будут слушать внимательно.

— Лет сто тому назад, вон там на горе, где густые сосны, жили греки Экеллани, горбатый старик, колдун и контрабандист, а у него — сын Аристидо, охотник, — тогда на острове еще водились козы. В ту пору здесь самой богатой семьей были Гальярди, — теперь они носят прозвище деда — Сенцамане, — половина виноградников была в их руках, восемь подвалов имели они и более тысячи бочек. Тогда наше белое вино ценилось даже во Франции, где, как я слышал, ничего не умеют ценить, кроме вина. Эти французы все игроки и пьяницы, они проиграли в карты сатане даже голову короля своего…

Солдат тихонько засмеялся, и, отвечая его смеху, где-то близко всплеснула вода; оба молча насторожились, вытянув шеи к морю, а от берега кольцами уходила тихая рябь.

— Это — черния пробует наживу на крючках…

— Продолжай…

— Да… Гальярди. Их было трое братьев, — история говорит о среднем, Карлоне, как его назвали за огромный рост и потрясающий голос. Он выбрал себе для сердца бедную девушку Джулию, дочь кузнеца, очень умную девушку, — силачи ведь не бывают умными. Что-то мешало им жениться, и они томились, ожидая дня своей свадьбы, а сын грека — не дремал, ему тоже нравилась Джулия. Он долго старался о том, чтоб она полюбила его, но не имел успеха и решил опозорить девушку, рассчитав, что Карлоне Гальярди откажется от порочной и тогда ему легко будет взять ее. В то время было строже, чем теперь…

— Н-ну, и теперь…

— Распутство — веселье богатых, а мы здесь все бедные, — сурово сказал старик и продолжал, точно себе самому напоминая прошлое:

— Однажды, когда девушка собирала срезанные ветки лоз, — сын грека, как будто оступившись, свалился с тропы над стеною ее виноградника и упал прямо к ногам ее, а она, как хорошая христианка, наклонилась над ним, чтоб узнать, нет ли ран. Стоная от боли, он просил ее:

— «Джулия, не зови людей на помощь, прошу тебя! Я боюсь, — если ревнивый жених твой увидит меня рядом с тобою — он меня убьет… Дай мне отдохнуть, я уйду…»

— Положив голову на колени ей, он притворился потерявшим сознание; а она, испуганная, закричала о помощи, но, когда прибежали люди, — он вдруг вскочил на ноги, здоровешенек, но будто бы очень смущенный, и начал кричать о своей любви, о своих честных намерениях, клялся, что прикроет позор девушки браком, — поставил дело так, словно он, утомленный ласками Джулии, заснул на коленях ее. Простодушные люди поверили ему, несмотря на гнев девушки, забыв о том, что ведь она сама звала на помощь, — никто не знал, что характер грека зовется хитростью. Греков крестил чёрт для того, чтобы лучше запутать все дела христиан. Девушка клянется, что грек — лжет, а он убеждает людей, что Джулии стыдно признать правду, что она боится тяжелой руки Карлоне; он одолел, а девушка стала как безумная, и все пошли в город, связав ее, потому что она кидалась на людей с камнем в руке. А Карлоне уже услыхал ее крики, бросился встречу ей, но когда ему сказали, что случилось, он упал на колени среди толпы, потом вскочил и ударил невесту свою левой рукою по лицу, а правой стал душить грека, — народ едва успел отнять его.

— Глупый был парень, — проворчал солдат.

— Ум честного человека — в сердце! Я сказал, что эта история была зимою, перед праздником рождения младенца Иисуса. Всего за несколько дней. В этот праздник у нас люди дарят друг другу от избытков своих вино, фрукты, рыбу и птиц, — все дарят и, конечно, больше всех получают наиболее бедные. Я не помню, как узнал Карлоне правду, но он ее узнал, и вот в первый день праздника отец и мать Джулии, не выходившие даже и в церковь, — получили только один подарок: небольшую корзину сосновых веток, а среди них — отрубленную кисть левой руки Карлоне Гальярди, — кисть той руки, которой он ударил Джулию, Они — вместе с нею — в ужасе бросились к нему, Карлоне встретил их, стоя на коленях у двери его дома, его рука была обмотана кровавой тряпкой, и он плакал, точно ребенок.

— «Что ты сделал с собою?» — спросили его.

— Он ответил:

— «Я сделал то, что следовало: человек, оскорбивший мою любовь, не может жить, — я его убил… Рука, ударившая безвинно мою возлюбленную, — оскорбила меня, я ее отсек… Я хочу теперь, чтоб ты, Джулия, простила меня, ты и все твои…»

— Они-то, конечно, простили его, но есть закон и для защиты негодяев — два года сидел Гальярди в тюрьме за грека, и очень дорого стоило братьям вытащить из нее Карлоне…

— Потом он женился на Джулии и хорошо жил с нею до старости, создав на острове новую фамилию — Безруких — Сенцамане…

Старик замолчал, усиленно раскуривая трубку.

— Не нравится мне эта история, — тихо сказал солдат. — Этот твой Карлоне — дикарь… И глупо всё…

— Твоя жизнь через сто лет тоже покажется глупостью, — внушительно проговорил старик и, выпустив большой клуб белого во тьме дыма, прибавил:

— Если только кто-нибудь вспомнит, что ты жил на земле…

Снова в тишине раздался плеск воды, теперь сильный и торопливый; старик сбросил плащ, быстро встал на ноги и скрылся, точно упал в черную воду, оживленную у берега светлыми точками ряби, синеватой, как серебро рыбьей чешуи.

Сказки об Италии: сказка 24-27

Категория: Горький Максим | Добавил: 08.10.2011
Просмотров: 1573 | Рейтинг: 0.0/0